— Люди меняются…
— Но все-таки согласитесь, очень уж неожиданная перемена. Тюфяк Реми в маки, с автоматом за спиной… Невероятно. Правда, не забудьте я не хочу быть злым, но ведь сорок третий год, это уже Сталинград, победа перешла в другой лагерь… Впрочем, неважно. Сюмер замолчал. Я тоже. И вдруг у меня мелькнула мысль: „Его жена была с вами?“ Вместо ответа он передернул плечами, не насмешливо, а скорее нервно: что, мол, за дурацкий вопрос! „Вы знали Балу?“ Я ответил равнодушным тоном: „Немного. — И тут же спросил: — Когда они поженились?“ Он помолчал. „Да примерно за год до этого или что-то в этом роде. Когда Реми в Виши хлопнул дверью и бросил министерство“. Я подумал: „Вот оно что!“ Подумал: „Удивительно, как она любила, когда хлопают дверьми. Может, и ему она говорила: „Уведите меня““. А его спросил: „Почему он хлопнул дверью?“ Он с минуту глядел на меня: „Вы что же, ни о чем не знали, сидя в своей Германии?“ Я ответил: „Нет“, а он: „Ну, а когда вернулись?“ Когда я вернулся, говорили разное, кто одно, кто совсем другое. Но он, конечно, хотел навести меня на разговор об истории с должностью начальника полевой жандармерии…
— Кто „он“? Что за история?
— Сюмер. История дяди Поля. Дядя Поль выхлопотал себе эту должность в Тулоне после затопления флота. Должность будто бы принадлежала какому-то еврею. Я возмутился. „Если вы это знаете, вы должны знать и то, что дядя Поль возвратил ему должность, когда тот вернулся из лагеря. Поль и занял эту должность, чтобы сохранить ее для того человека!“ Но Сюмер вкрадчиво спросил: „А если бы тот человек умер, кому бы он ее возвратил?“ Словом, вам знакомы рассуждения такого рода. Терпеть не могу недобросовестности. Кстати сказать, дядя Поль недавно получил орден. Я пресек все эти сплетни. Спросил Сюмера, где сейчас работает Реми. По-прежнему в государственном аппарате? „Нет, с ним он покончил в сорок пятом году. Считал, что там слишком плохо провели чистку. А захоти он, его назначили бы атташе по торговым делам в Лондоне или в Вашингтоне. Там настоятельно требовали этого назначения. Сулили большие деньги, продвижение — он от всего отказался и несколько месяцев шатался без дела — не мог найти работу. Не хотел служить вместе с бывшими коллаборационистами, которые вышли сухими из воды“. Шатался без работы? Не может быть. Мне что-то не приходилось слышать, чтобы участникам Сопротивления после Освобождения было трудно пристроиться. Он рассмеялся. „Вот как! Вы и вправду так думаете? Но его и в самом деле, как вы выражаетесь, „пристроили“. Да только… а впрочем, вам все равно не понять“. Я стал настаивать, он сказал: „В общем, представьте его в роли „серого кардинала“. Человека, который скромно держится в тени, но пользуется огромным влиянием. Даже в партии, членом которой он формально не состоит. Эта деятельность не имеет ничего общего с его побочной работой ради заработка. Ради того, чтобы существовать и ни от кого не зависеть“. — „А что это за работа?“ — „В настоящее время он эксперт по финансовой части в фирме по производству химикалиев. У молодого патрона, тоже бывшего участника Сопротивления. Я зову Реми столпом капитализма, но высоко ценю его бескорыстие. И вообще глубоко его уважаю“. Я спросил: „Вы можете дать мне его адрес?“ Он: „Конечно“ и, не дожидаясь повторной просьбы, записал адрес на клочке бумаги. Я сунул листок в карман и потом полгода не мог вспомнить, куда его девал.
— Ах вот что…
— Да, полгода, а то и год, и нашел его случайно, когда искал адрес доктора для моей жены. (Поспешно.) Это было задолго до того, как мне рассказали о вас. Много лет назад.
— Вам незачем оправдываться. Вы ему написали?
— Реми? Не сразу. Теперь мне не так уж хотелось его видеть. Все потускнело в памяти, ушло в прошлое… Но с этой минуты стоило мне начать искать чей-нибудь адрес, как я натыкался на адрес Реми. Просто какой-то рок. В конце концов я сказал себе: одно из двух — либо напиши ему, либо порви адрес. Но порвать я не решался: что-то мне мешало, может, воспоминания юности. Кончилось тем, что я ему написал, просто, что нам надо увидеться. В ответ пришла открытка — два слова: „К чему?“ И все. Конечно, я был задет. Но поскольку мы много лет ничего не знали друг о друге, тут могло иметь место какое угодно недоразумение. Я спрятал в карман свое самолюбие, написал снова, объяснил, что разыскиваю его вот уже более трех лет. Чтобы поговорить по душам, писал я. На этот раз ответ состоял из трех слов: „Если хочешь — изволь“… Встречу он назначил в Люксембургском саду, там, где мы когда-то бегали взапуски, у подножия памятника Анне Австрийской. Сознательно ли он выбрал это место? Чтобы обрушить на меня лавину воспоминаний…»
Мне показалось, что он оступился, потому что, замолчав, он одновременно перестал расхаживать по комнате. Он вдруг замер, сжал рукой щеки и подбородок и совсем другим голосом неуверенным, удивленным — добавил: «Но этого воспоминания… и посмотрел на меня, точно ожидая, что я ему что-то объясню, — этого воспоминания он ведь не мог знать…» Он сказал это растерянным, задумчивым голосом, с какой-то тревогой. Потом погрузился в молчание. Я шепнула: «Так что же?» — чтобы дать ему толчок, и он в самом деле снова зашагал по комнате почти как заводная кукла.
«— Помните, где помещался старый балаган?
— В Люксембургском саду?
— Да, позади памятника королеве. С тех пор его перенесли на другое место, для него построили настоящее театральное помещение, постоянный павильон. Но когда мне было лет шесть-семь, там стоял обыкновенный, выкрашенный зеленой краской сарай и скамьи: совсем низкие для малышей в передних рядах, а в задних высокие, для тех, кто постарше. Я был завсегдатаем представлений в балагане и неизменно восседал впереди на низенькой малышовой скамейке. Вплоть до того дня, когда на подмостках появился новый персонаж, точно вылезший из самой преисподней крокодил без хвоста, с огромной пастью, в которой торчали два ряда острых треугольных зубов. Появившись, чудовище издало за спиной Ньяфрона долгий, низкий рык: „А-а-а!“ Казалось, этот вопль исходил из бездны. От него кровь застывала в жилах. Она застыла и у меня, и, однако, как ни странно, сначала мне не пришло в голову удрать я остался на своем месте и досмотрел все до конца, пока Ньяфрон не исчез в пасти чудовища. Я даже смеялся и хлопал вместе со всеми. Но назавтра я вцепился в материнскую юбку и не захотел пойти в балаган. С тех пор я ни разу туда не вернулся. Мало того, долгие месяцы и даже годы спустя я делал огромный крюк, только бы держаться подальше от зеленого сарая, так я боялся услышать хотя бы издали этот зловещий вопль „А-а-а!“ из глубин преисподней…»
И снова он замолчал, точно прислушиваясь к отдаленному отзвуку какого-то внутреннего голоса.
«— И вот теперь, да, теперь, когда я ждал Реми, меня снова охватил прежний страх. Что за вздор! Ну конечно же, вздор. Мне хотелось высмеять самого себя, но тот же глухой, зловещий вопль рождался в недрах моей души и рвался наружу — не знаю, понятно ли я говорю. Сколько я ни обзывал себя психопатом, болваном, я ничего не мог с собой поделать, страх не исчезал. Мне уже хотелось, чтобы Реми не пришел, словно я страшился, что он явится в образе крокодила… Я начал подумывать, не уйти ли мне, не дождавшись его, как вдруг услышал за своей спиной: „Как живешь-можешь?“ — обычное приветствие Реми. Я не заметил, как он подошел ко мне с другой стороны памятника. Он уселся в железное кресло рядом с моим. Он улыбался. Улыбка его осталась прежней — спокойной, самоуверенной. Совершенно несносной.
Конечно, я теперь уже начисто забыл, с чего начался разговор: какие-то общие слова — как себя чувствуешь, что поделываешь? Но я хорошо помню, как он держался. Предоставив мне запинаться, он не раскрыл рта, чтобы помочь мне заговорить на щекотливые темы. И продолжал улыбаться. Я разозлился. Я почти всегда злился, когда разговаривал с ним. А ведь я заранее приготовил вопросы, но вы же знаете, как это бывает — в нужную минуту они куда-то улетучиваются. И вот после того, как я с грацией бегемота долго топтался на месте, я вдруг выпалил с непринужденностью того же бегемота: „Отчего умерла Бала?“
С лица Реми сбежала улыбка. Он побледнел. Я почувствовал, что тоже бледнею. Какая же я скотина! Он ответил коротко, одним словом: „Равенсбрюк“. И замолчал. Теперь, пятнадцать лет спустя, это название уже не производит прежнего впечатления, но в те годы — понимаете сами… Тогда еще пытались спасти уцелевших узников. Но странная штука, при его словах передо мной возникло не лицо Балы, такое, каким оно должно было стать от голода, холода, страшных мучений, перенесенных в лагере, — нет, поверите ли, передо мной возникло кукольное личико баронессы Дессу, возлежащей среди мехов. Баронессы, ответившей мне сухим, холодным тоном: „Умерла“, тоном, который пресекал все дальнейшие расспросы. Нет сомнений, в ее глазах Бала была виновата, ее гибель в лагере была постыдной, неприличной смертью, такой, на какую набрасывают покров, обходят стыдливым молчанием. Замкнутое лицо Реми тоже не располагало к разговору, и все же я спросил: „Что она сделала?“ Он снова улыбнулся, спокойно, с гордостью: „Пускала под откос поезда“.